Правила жизни Доктора Лизы

Правила жизни Доктора Лизы

Я же женщина, я скандалистка. Устраиваю скандалы. Когда абсолютная несправедливость, да, я устраиваю скандалы.

Я думаю, женщина добрее мужчины по своей природе. У нас есть неистребимый инстинкт материнства, который подразумевает в первую очередь защиту. Нужно защищать ребенка — своего или чужого, не важно.

Я с двух лет играла в доктора. У меня мама была врачом, работала на «скорой помощи». Я выросла в поликлинике и поэтому всё время носила белый халат. Он был мне ужасно велик, но я чувствовала себя счастливой. В итоге папа сделал мне печать, на которой написал: «Доктор Лиза». И я своим куклам выписывала рецепты.

Мой муж — американский гражданин, имеющий вид на жительство в России. Он — практикующий российский адвокат. У меня трое детей. Это все что я хочу, чтобы обо мне знали.

Я оставила в Америке детей и была со своей мамой каждый день в течение двух с половиной лет. До первого апреля, когда у нее остановилось сердце. Я не сняла ее с аппарата, она умерла сама. Я организовала фонд («Справедливая помощь». — Esquire), пока мама еще лежала в больнице. Я, наверное, сделала это, чтобы не сойти с ума.

Болезнь мамы определила, что место, где я должна работать, — это Россия.

Первые три года мы были изгоями — только и слышали нарекания от соседей и знакомых: «Зачем Вы это делаете?» Но знаете, сейчас ситуация заметно улучшается. Я сужу даже не по тому, что в одном только нашем фонде добровольцев стало больше. Что-то массово начало меняться — как ни странно — после летних пожаров 2010 года. Люди вдруг как будто очнулись, увидев этот ужас.

Однажды меня попросили посмотреть ракового бомжа на улице, и я его не нашла. Я пошла его искать, и нашла целый город около Павелецкого вокзала, в котором лежали в коробках и грелись эти несчастные люди, безрукие, безногие, больные, простуженные. Это было страшно.

Мир бездомных — это целое отдельное государство, со своей иерархией, со своими министрами, центром и периферией. Существует одна помойка, которую они между собой называют «морг». Там лежат бомжи с пулевыми ранениями, битые, резаные — те, которые не могут ходить. И бывает, кто-то из «моих» бездомных мне говорит: «Лиза, надо туда идти, один из наших туда попал». И вот мы едем в этот «морг» — и они среди мусорных баков находят «своих».

Для них я — мама. Для русских, таджиков, узбеков, украинцев, белорусов и для всех других. Особенно для освободившихся из тюрем. У меня, само собой, нет никакой должности, они просто сами называют меня «мамой».

Я работаю в маске, перчатках, чтобы не заразить других пациентов. Но ведь кто-то должен перевязывать их, простите, червивые раны.

С бедными и потерянными людьми мне общаться гораздо проще. Они проще, они такие, какие есть, они не притворяются.

Всегда любила бедных. Вот сколько себя помню, столько их люблю.

Много лет, работая с бездомными, я постоянно слышу от них одну и ту же просьбу: похороните меня как человека. Это очень странно, но это так. Они крайне редко просят что-нибудь, кроме как поесть. Но, когда мы общаемся больше двух-трех месяцев, я спрашиваю: «Что тебе вообще надо», он отвечает: «Лиза, закопай меня как человека».

Мы раздражаем, потому что относимся к людям как к людям, а не как к третьему сорту.

Мне нравится помогать тем, кому не поможет уже никто. Эта ниша совершенно не заполнена. Наверное, когда-нибудь моё терпение тоже закончится и придёт кто-то другой.

Меня научили, что благотворительность должна быть прежде всего эффективной. Поэтому, если я ставлю задачу спасать детей, я использую все средства и возможности, создаю алгоритм и решаю ее. И если для спасения детей нужно рисковать жизнью, я на это готова, что доказала много раз. Те, кто обвиняют меня в связях с «преступной властью», не готовы рисковать жизнью и своим благополучием. В этом причина их неудач и бессилия.

Мы никогда не уверены в том, что мы вернемся живыми, потому что война — это ад на земле. И я знаю, о чем я говорю.

Самое страшное — это как дети реагируют на бомбёжку: они закрывают ушки и падают на землю. Это совсем маленькие дети. Это, наверное, самое страшное, что я видела, — они не плачут, а просто молча это делают.

Я очень интересовалась военно-полевой хирургией. Но девочке тогда ещё трудно было поступить на военно-медицинский факультет. Вот и не сложилось.

Каждая спасенная, выхваченная из ада войны жизнь — это перелом хода вещей, предотвращение уже почти свершившегося зла. Существует мера, цена, которую я должна заплатить: мне нужно не только поехать и вынуть детей «оттуда», из-под снарядов и пуль, но и «здесь» пройти через побивание камнями, публичное унижение. И знаешь, если за все эти «мразь» и «сука» в мой адрес Бог даст мне возможность спасти еще хотя бы одну жизнь, я согласна.

Болевая точка — это импотенция, мужская несостоятельность. Почему женщина ездит на войну за детьми, а мужчины поливают ее за это дерьмом, сидя дома, в Москве или Германии, в тепле на диване?!

Я вообще не могу представить, как можно тут сидеть, когда там (в Донецке. — Esquire) такое. Я имею в виду детей. Мой муж понимает, что меня остановить невозможно, я так или иначе поеду. Наверное, объяснение состоит в том, что он любит меня.

Я буду вывозить (больных детей из Донецка. — Esquire), пока война не кончится. Или пока меня не убьют. Потому что они не выживут там. У них нет других шансов.

Меня страшит не смерть, а переход. Сам переход отсюда — туда. И вот эта неизвестность, понимаете…

Я ненавижу смерть, она мне отвратительна. Я считаю, мы должны сражаться за каждое мгновение земной жизни, за то, что нам дано на земле. Но в то же время я православный человек и верю, что смерть — это переход в вечную жизнь. То есть в каком-то смысле событие… правильное. Как примирить в себе два этих начала — не знаю…

Я считаю, что каждому человеку должно быть обеспечено право на достойную смерть — в срок, без боли, в окружении близких.

отсюда

Другие интересные статьи

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *